Нужна помощь в написании работы?

 ЛИХОРАДКА

Диалог второй

 

Собеседники: Гуттен, Лихорадка и Слуга

 Гуттен: Эй, малый, кто-то подошел, слышишь? Слышишь, как там ломятся у входа? Слышишь? Слышишь? Что ж, пусть нам так двери и выломают?! Ну, ладно, выгляни-ка в окно и, если гость явился некстати, скажи, что меня нет дома.

Лихорадка: Как нет дома — да ведь я слышу твой голос! Ну-ну, отворяй же и впусти меня: на дворе-то ветер и льет как из ведра.

Слуга: Это Лихорадка, хозяин! Господи Иисусе, силы небесные, чем нам оборониться от этакой напасти?! Что прикажешь — прогнать ее камнями или, может, оружием, какое только у нас найдется?

Гуттен: Сначала закрой окно, а то опять дохнет на нас своим ядовитым дыханием — как в тот раз. Быстрей закрывай, и поплотнее.

Лихорадка: Отвори!

Гуттен: Как бы не так!

Лихорадка: Бывало, эти двери сами передо мною распахивались.

Гуттен: А теперь накрепко замкнуты.

Лихорадка: Вот то-то меня и изумляет. А потому — отворяй, хозяин, отворяй!

Гуттен: Ты бы еще сказала: «Удавись, хозяин, удавись» — это, право, одно и то же!

Лихорадка: Стало быть, так никогда и не отворишь Лихорадке?

Внимание!
Если вам нужна помощь в написании работы, то рекомендуем обратиться к профессионалам. Более 70 000 авторов готовы помочь вам прямо сейчас. Бесплатные корректировки и доработки. Узнайте стоимость своей работы.

Гуттен: До тех пор, пока хватит сил держать дверь

на запоре.

Лихорадка: О гостеприимнейший из мужей, во имя старинной нашей дружбы и соседства заклинаю тебя, отвори!

Гуттен: Во имя ненавистных воспоминаний об этом соседстве запрусь от тебя еще крепче!

Лихорадка: Ведь ты меня впустишь, правда, хозяин? Отворишь мне, о любезнейший, о гуманнейший?

Гуттен: Я? Ни за что!

Лихорадка: Любимец Муз, отвори!

Гуттен: Бич наук, пошла прочь!

Лихорадка: Отвори! Отвори! Я же Лихорадка, Гуттен, Лихорадка!

Гуттен: А мне-то что?

Слуга: Ты с ней погрубее, хозяин, а не то она выломает дверь и ворвется в дом — видишь, как брусья дрожат? Гони ее, брани, проклинай!

Гуттен: Задвинь-ка засовы, сначала вот этот, двухфутовый. Ну что ты к нам привязалась? Разве мы важные господа или гуляки, за которыми ты любишь охотиться? Разве не осталось больше ни попов, ни купцов?

Лихорадка: Прежде всего мне нужен ты.

Гуттен: Прежде всего я не хочу видеть тебя.

Лихорадка: Не без причины...

Гуттен: И я тоже...

Лихорадка: ...ты мне нужен.

Гуттен: ...не хочу тебя видеть.

Лихорадка: Я должна тебе кое-что сообщить.

Гуттен: А я и слушать не стану.

Лихорадка: Мне необходимо с тобой потолковать.

Гуттен: А мне с тобой — нет.

Лихорадка: Прежде ты был другой.

Гуттен: Верно, зато теперь сделался лучше, и это меня

радует.

Лихорадка: Пусти меня под крышу — ведь на дворе

ветер, холод, дождь!

Гуттен: Сколько раз тебе повторять?! Не лущу!

Лихорадка: Значит, незаслуженно говорят о тебе, будто ты человек гуманный, радушный, гостеприимный!

Гуттен: Таков я и есть, но — с другими.

Лихорадка: А со мною обходишься по-иному?

Гуттен: Как видишь.

Лихорадка: Это несправедливо.

Гуттен: Напротив — по заслугам.

Лихорадка: Ишь, как лукаво ты судишь.

Гуттен: По-моему — нет.

Лихорадка: А по-моему — да, потому что ничего дурного я тебе не сделала.

Гуттен: Тем менее мы друг другу подходим, если придерживаемся различного образа мыслей.

Лихорадка: Нет, нет, я с тобой согласна, я готова признать, что прежде причиняла тебе зло, но впредь буду служить верой и правдой, вот посмотришь!

Гуттен: Ничего не выйдет, не видать тебе моих милостей.

Лихорадка: Почему ты так твердо в этом уверен?

Гуттен: Да как же не быть уверенным старому гостеприимцу Лихорадки, который знает ее так давно и в столь многих обличиях — тут и четырехдневная, и ежедневная, и трехдневная, и острая, и изнуряющая, и какие-то еще, я уж и названия позабыл.

Лихорадка: Я теперь не та, что была раньше.

Гуттен: Хвалю.

Лихорадка: Значит, впустишь меня?

Гуттен: Не знаю, как другие, а я — нет.

Лихорадка: Дай хоть несколько слов тебе сказать.

Слуга: Пугни ее как следует!

Гуттен: Даже взглянуть на себя не дам.

Слуга: Может, из бомбарды выпалить, а?

Гуттен: Нет, лучше неси сюда чечевицу. Это я по доброте сердечной, Лихорадка, не впускаю тебя и отсылаю назад к кутилам, а иначе ты будешь жаловаться, что, мол, тебя плохо приняли.

Лихорадка: Хочу быть с тобой, как бы ты меня ни принял.

Гуттен: А я — подальше от тебя, как бы ты себя ни держала.

Лихорадка: Ты вообще избегаешь разговоров?

Гуттен: В особенности — разговоров с тобою.

Лихорадка: О, как ты изменился!.. Только три слова!..

Гуттен: Нет, нет, не слушаю.

Слуга: Эй, ты гоняешься за удовольствиями, пирами, роскошью и несварением желудка — взгляни же, что у нас было на обед.

Лихорадка: Чечевица, мне кажется?

Слуга: Да, наша пища — чечевица: мы теперь пифагорейцы.

Лихорадка: Но в таком случае вчера вы слопали самого Пифагора, если только верно, что душа Пифагора переселилась в петуха.

Слуга: Мы пропали! Она видела, как я подавал на стол курицу.

Гуттен: Напротив, Лихорадка, мы зарезали петуха лишь потому, что и он питался чечевицей.

Лихорадка: И съели его, словно не чечевица перекочевала в петуха, а петух в чечевицу, да?

Гуттен: Еще что скажешь?

Лихорадка: А пили молодое вино, не считая кубков?

Слуга: Что ты — воду!

Гуттен: Кипяченую.

Лихорадка: Пусть так, я теперь и водохлебов не чураюсь: выучилась разделять с ними трапезу.

Гуттен: Тогда постучись вон в тот домик на краю села — его хозяин уже двадцать лет вина в рот не берет.

Лихорадка: Но прежде дай скажу тебе три словечка.

Гуттен: Да ты уж и так больше сотни наболтала. Ну, ладно, скажи свои три словечка и убирайся.

Лихорадка: Пусти же меня в дом.

Гуттен: Нет, говори оттуда.

Лихорадка: Ну хоть выгляни.

Гуттен: Я слушаю не глазами.

Лихорадка: Но если ты меня увидишь, то живее откликнешься на мою речь.

Гуттен: А зачем откликаться? Мне это совсем ни к чему.

Лихорадка: Я расскажу о куртизане — как я с ним обходилась, и как он меня принимал.

Гуттен: Меня это не занимает.

Лихорадка: Раньше-то занимало...

Гуттен: Да, потому что я думал о том, как от тебя избавиться; послушайся моего совета — оставайся-ка со своим куртизаном.

Лихорадка: Я уже его отпустила.

Гуттен: Так вернись к нему!

Лихорадка: Не примет — у него поселились другие болезни, и прежде всего — французская парша, которая жестоко стиснула его своими когтями; к тому же с недавних пор он мучается камнем в пузыре и острой подагрой в суставах, а в доме — хоть шаром покати.

Гуттен: Как? Он больше не кормит ни прихлебателей, ни собак, ни коней?

Лихорадка: Мышей — и то не кормит.

Гуттен: Значит, и подружку свою оставил?

Лихорадка: Нет, это она его оставила, и не без оснований — ведь он лишился всего, что имел.

Гуттен: Но ты-то как позволила другим хворям выжить тебя?

Лихорадка: Я не желаю нуждаться и всегда держусь поближе к кухне.

Гуттен: Там, где чад?

Лихорадка: Там, где душистый пар.

Гуттен: Но у меня нет ни того, ни другого.

Лихорадка: Ничего, скоро появятся: говорят, ты собрался жениться.

Гуттен: Ну, вот еще, жениться!.. Лучше бы ты выследила, куда отправилась девчонка куртизана, — уж она-то нашла себе тепленькое местечко, не сомневаюсь.

Лихорадка: Ее пригрел один старенький каноник: и грыжа-то у него, и подагра, грубый, ворчливый, неопрятный — настоящая свинья!

Гуттен: И она его любит?

Лихорадка: Она любит его золото.

Гуттен: Тем удобнее для тебя, на мой взгляд. Она будет заботиться о деньгах, а ты тем временем заберешь в свои руки хозяина.

Лихорадка: Мне его жаль: он нажил себе такую беду, что может обойтись и без лихорадки.

Гуттен: Меня ты небось ни разу не пожалела.

Лихорадка: Потому что с тобой такая беда не приключалась. Не знаешь ты, что за чума — полюбовница в доме.

Гуттен: Чума? Да ведь эти господа не только жадно ищут себе полюбовниц, но и соперничают из-за них и воюют друг с другом, пожалуй, ожесточеннее, чем в Риме из-за приходов.

Лихорадка: Беда лишь злее от того, что она добровольная.

Гуттен: Разве может человек терпеть беду по доброй воле?

Лихорадка: Не знаю, как остальные, а попы могут.

Гуттен: Что они обожают своих полюбовниц, а иной раз даже голову теряют,— это мне известно, но никакой беды для них я в том не вижу; если ж это беда, я не понимаю, зачем они сами ее на себя навлекают.

Лихорадка: А я вижу: долгое знакомство многому меня научило. Во-первых, они любят подружек горячее, нежели мужья своих жен.

Гуттен: Знаю.

Лихорадка: А подружки их — нет, или так, самую малость, потому что любят одновременно многих: того за обходительность, этого за богатство, а иных за силу чресел.

Гуттен: Но если отыщется женщина, которая не делит свою любовь между многими, а неизменно любит лишь одного, она тоже будет напастью для дома?

Лихорадка: Разумеется, нет — если только отыщется, потому между содержанками такая женщина — настоящий феникс: раз уж она потеряла честь, сокровище невозвратимое,— что ей теперь распутство!

Гуттен: Ты хочешь сказать, что каждая из них махнула рукою на то, что однажды погублено и уже недосягаемо более?

Лихорадка: Вот именно. Вступив на это поприще, они потом никогда уже его не покидают и, нисколько не заблуждаясь насчет того, как дурно судят о них люди, вовсе перестают заботиться о добром имени — охотно извлекают пользу из своего позора, развлекаются, где только могут, ищут разнообразия. Утрата целомудрия не похожа ни на какую другую: в отличие от остальных утрат, ей можно найти приятное и забавное употребление.

Гуттен: Не забавное, а гнуснейшее!

Лихорадка: Не спорю. Во всяком случае, женщина, которая однажды уступит исканиям поклонника, считает, что даром потеряла свою честь, если тут же не приобретет целую толпу полюбовников: в потере целомудрия утешением служит лишь похоть, утоляемая со всеми подряд. Впрочем, иная бросается в эту беспорядочную жизнь просто потому, что одного мужчины ей не хватает, и тогда тот, кто находится с нею в связи, жестоко страдает от ревности.

Гуттен: А разве в брачной жизни не то же самое?

Лихорадка: Нередко то же самое: есть женщины, которые и замужем предаются греху, но они пополняют число потаскушек и лишаются права на достоинство матроны. Разумеется, честных жен от прелюбодеяния удерживает стыд, а сознание супружеского долга и забота о детях не дают им преступить известные границы. Потаскухам же все трын-трава, они живут, как хотят, и безмятежно развлекаются, но чем легче катятся они по этой дорожке, тем горше приходится их возлюбленным, которые жалким образом мучаются, видя, что ими пренебрегают, несмотря на великий ущерб, который они несут.

Гуттен: Ущерб? Какой же это?

Лихорадка: Весьма многообразный. Не говоря уже о том, что они губят душу, самую возвышенную и благородную часть своего существа, они должны, — если хотят угодить подружкам,— жить на широкую ногу, роскошно одеваться, не думая о затратах, и в необузданных любовных битвах расточать свои силы вплоть до полного изнеможения. И, наконец, каждый из них без колебаний ставит на карту здравый смысл и проигрывает его.

Гуттен: Стало быть, те, кто греет своих милашек, теряют и губят все?

Лихорадка: Ежели они доподлинно увлечены — право, не соображу, что им удается сохранить.

Гуттен: Еще немного — и я назову их несчастными.

Лихорадка: Назовешь! Да разве есть люди несчастнее тех, которые, принося столь частые и столь тяжелые жертвы, не знают, что такое покой, что такое мир и довольство, ибо не видят вокруг себя ни одной преданной души?!

Гуттен: Верно, среди многочисленной поповской челяди не найти человека, который был бы предан своему хозяину. А какие заботы не дают им покоя?

Лихорадка: И не перечесть! Но не буду многословной — вот как описал муки любви Плавт. Влюбленный говорит у него:

«Я в страданьях душевных стою выше всех

И не знаю соперников вовсе.

И колотит, и бьет, и терзает, и жжет,

И вертит на любовном меня колесе,

И лишает дыханья, уносит стремглав,

Раздирает на части и рвет на клочки.

До того мои мысли в тумане:

Там, где я, нет меня,

А где нет, там — душой.

Таковы настроенья: что нравится мне,

Вдруг не нравится больше!

Настолько Амур

Над усталой душою смеется:

И хватает, и гонит, и держит ее,

И манит, и сулит; что дает, не дает;

Издевается: чуть присоветует что,

Рассоветовав, снова манит им».

Это, по-моему, и вообще-то верно сказано, но особенно справедливо — применительно к нашим духовным. Во-первых, они изнывают от того, что, хотя сами любят безумно, взаимной любви добиться не могут, а если уж им и отвечают взаимностью, почти всегда приходится делить это чувство с другими. А ведь любовь соучастников не терпит, и потому каждый испытывает особенно сильную тревогу, видя свою полюбовницу в обществе людей, которые не способны любить только одну. Если подружка от природы вспыльчива и не слишком приветлива, ее покровитель огорчается оттого, что даже внешне или на словах она отказывается ему угождать; если же нрав у нее самый что ни на есть ласковый и приветливый, рождается подозрение и даже страх и уверенность, что, мол, все это — одно притворство. Вот и мой хозяин всякий раз, когда девчонка ласково ему улыбалась, обнимала его или крепко целовала, со вздохом говорил: «Ох, моя Эльза, если бы ты не притворялась и любила меня всей душой!..» А та в ответ: «С чего ты взял, будто я не люблю тебя всей душой? Вот как ты обо мне понимаешь?!» Тогда он начинает попрекать ее одним из тех юношей, которые что ни день являлись к нему в дом и иной раз целовались или еще как-нибудь шалили с хозяюшкой, а хозяин все замечал. Тут поднимается крик, брань, а не то — и упорная, нешуточная ссора. Она кричит, что-де столько времени прожила с ним душа в душу, но, оказывается, ничего, кроме дурного мнения, не заслужила. Подозрительные да коварные — все их поповское племя таково! Вот они, его посулы, вот они, заманчивые обещания, на которые он был так щедр, вот она, благодарность за то, что она, хоть и могла вступить в связь с князьями и хоть благосклонности ее домогались люди несметно богатые, все же предпочла его, одному лишь ему подарила свою страсть, свои шутки и забавы, свою жизнь, наконец! «О, ты был мне так дорог, что я отказалась выйти замуж за того богатого юношу (ты помнишь?) — лишь бы остаться с тобою: пусть цветок моей юности, — думала я,— который распустился у тебя в доме, здесь же и увянет. Укажи мне во всем нашем городе еще одну женщину, которая бы так верно любила, так неусыпно блюла дом и заботилась о хозяйстве. Что другие расточают — я приумножила, что другие губят — сберегла». И здесь хитрющая баба разражается рыданиями, да такими, что выжимает слезы и из этого несчастного, — столь далек он от мысли об обмане.

Гуттен: Значит, она не такова, какою хотела себя изобразить?

Лихорадка: Сейчас услышишь, какая она. У нее было еще десять полюбовников, но она так незаметно обделывала свои делишки, что не раз собирала всех вместе у себя, за одним столом. Как ей втемяшится в голову эдакая блажь, она, под разными предлогами, заставляет своего попа приглашать их в дом: одни-де играют на лютнях и флейтах и сочиняют стихи, те — искусные танцоры, эти — остроумные собеседники, словом — ей необходимы все. Если же кто-нибудь из них оказывался не таким уже тонким знатоком в своем искусстве, тем не менее, благодаря ее рекомендации, он быстро преуспевал, и нередко она поселяла в хозяине твердое убеждение, будто тот или иной из их гостей — величайший знаток в делах, о которых этот «знаток» не имел, по существу, ни малейшего представления: всякий, кто ей нравился, был человеком полезным и нужным. Впрочем, обходилась она с ними неодинаково: от одних принимала подарки, других сама одаряла, но прежде всего — опустошала дом.

Гуттен: Это уж была, насколько я могу судить, вторая степень несчастия.

Лихорадка: Пожалуй, если только терять внешние блага — действительно несчастие. Она жестоко обирала попа — крала вино и отмеряла столько хлеба, сколько Бог на душу положит; в предместье у нее был домик, куда она свозила то, что хотела сохранить, а в домике — старуха, весьма и весьма опытная в делах любви, которая вербовала все новых полюбовников, чуть только заприметит красивого юношу или богача с особенно толстой мошною, будь то чужеземец или земляк, без разбору.

Гуттен: По-видимому, его несчастие было скорее в том, что, лелея и холя эту чуму, он наносил такой непоправимый урон своему имуществу, нежели в том, что не мог пробудить у возлюбленной чувства взаимности. Он верил, что его любят, и этого достаточно: как в иных делах, так и в любви многое решает вера.

Лихорадка: Ты прав, но следует принять в рассуждение, что чем более счастливым почитает себя человек, тем сильнее страшится, как бы непредвиденное стечение обстоятельств не оборвало ту любовь, в которой он сам же себя убедил. Вот и мой куртизан, как начал хворать, — прежде я его трясла...

Гуттен: Так-то губишь ты мужей у жен!

Лихорадка: Не перебивай меня! Прежде я его трясла, потом камень пошел, потом другие недуги один за другим, — да как увидел, что ему теперь девчонку нипочем не ублаготворить, тут уже любой посетитель, любое приветствие, объятие, кивок, даже взгляд стали приводить его в трепет: он боялся, что кто-нибудь воспользуется его болезнью и сманит подружку.

Гуттен: Я уверен, он охотно замкнул бы ее в башню Данаи.

Лихорадка: Наоборот, он изо всех сил старался ей угодить, а она вовсе не желала сидеть взаперти, но любила многолюдное общество и считала себя пребывающей в одиночестве, если к обеду приглашали всего трех или четырех здоровенных парней. Замечая это (ведь требовалось до тонкостей изучить ее нрав, чтобы заранее угадывать все ее желания), он часто устраивал пирушки и отовсюду созывал записных весельчаков и острословов, чтобы как-то поправить свои дела. «Не грусти, моя Эльза, и пока развлекайся вот этим», — говорил он, бывало, суля ей на будущее, когда поправится, жизнь поистине блаженную.

Гуттен: И он не видел, что тем временем его дом грабят и разоряют?

Лихорадка: Влюбленные ничего не видят — их бог слеп.

Гуттен: И ни о чем не подозревал?

Лихорадка: Меньше, чем любой мальчишка.

Гуттен: Надо было его предупредить...

Лихорадка: Он бы не услышал, ибо, как говорит Менандр, «fÚsei œrwj toà nouqetoàntoj kwfÒj».

Гуттен: О, безумные феспийцы! В честь Амура, от которого такие бедствия, они еще устраивали игры, словно в честь самого Юпитера!

Лихорадка: Эти бедствия выпадают на долю тех, кто любит неправо, кто восхищается лишь телесною красотою; а с filÕkaloi, иначе говоря — влюбленными достойно, бывает по-иному.

Гуттен: Ты говоришь о тех, кто любит своих жен?

Лихорадка: Во всяком случае — о некоторых из них.

Гуттен: По-моему, это страшная мука — любить то, что недостойно любви, и все же чувствовать себя вынужденным любить!

Лихорадка: Прибавь — любить до потери рассудка.

Гуттен: Но что это за помешательство? Ведь они сходят с ума, да и только!

Лихорадка: Разве ты забыл, что Амур — мальчишка, и потому по-мальчишески ведут себя влюбленные, он легкомыслен и крылат, и потому все, кто любит, должны распроститься со строгой внушительностью.

Гуттен: И как мальчишек радуют орехи, но не радует золото, так же точно и влюбленные гоняются Бог знает за какими пустяками, махнув рукой на здоровье, благополучие, друзей, имущество, дом, честь, людскую молву и на все то, чего следует добиваться, не щадя сил. Верно?

Лихорадка: Ты попал не в бровь, а в глаз! Они так дорожат своими ночами, пирами да забавами, что ни о чем благопристойном даже не вспоминают, ни на миг не задумываются о собственной выгоде.

Гуттен: Но у них есть одно преимущество: они постоянно любят, а стало быть,— неизменно молоды и проводят жизнь как нельзя более весело.

Лихорадка: Ты хочешь сказать — неизменно глупы и проводят всю жизнь, погрязая в заблуждении, и никогда не стоят твердо на ногах, но, как говорил Сенека, только и делают, что начинают жить сначала. Вся эта порода, исключая лишь очень немногих, закоснела и оцепенела в своей праздности.

Гуттен: Значит, по-твоему, толком устроить жизнь может лишь тот, кто взял себе жену?

Лихорадка: Разумеется, люди женатые устроены как следует.

Гуттен: И ты хочешь, чтобы я женился?

Лихорадка: Нет, не хочу.

Гуттен: Стало быть, ты не хочешь, чтобы я устроил свою жизнь?

Лихорадка: Нет, хочу, но по-другому.

Гуттен: Взять в дом подружку?

Лихорадка: Ни в коем случае! Просто — оставайся холостяком.

Гуттен: Это мне не по душе. Но объясни, почему ты не велишь мне жениться?

Лихорадка: Во-первых — соблюдая твои интересы, ибо жена будет докучать тебе, лишит покоя и помешает твоим занятиям; а поскольку касается меня, я не хочу этого потому, что жены терпеть не могут лихорадку и всячески стараются не допустить ее к мужьям, о здоровье которых они тревожатся больше, чем нужно.

Гуттен: То, что ты сказала, делает брак еще более желанным для меня. Однако продолжай о влюбленных.

Лихорадка: Они бросают все самое важное ради вздора, но даже вздор этот никогда не дается им в руки целиком: если иной раз и посчастливится попам вкусить от вожделенных радостей любви, то счастье (вот только можно ли назвать это счастьем?) бывает непродолжительно, а уж нераздельным его никак не назовешь, ибо подружка, обнимая одного, уже думает о другом. По-настоящему же такие женщины не любят никого, всемерно стараясь лишь о том, чтобы как можно больше полюбовников разделили с ними ложе; и они по-своему правы: видя, что юность стремительно убегает, они то и дело считают годы и нередко корят себя за то, что слишком мало было у них «добрых друзей»; ни к чему не относятся они так бережно, как ко времени, в особенности — в тех случаях, когда это сопряжено с наживой, потому что торгуют своей благосклонностью и за деньги готовы на все.

Гуттен: Но скажи мне, деньги привлекают их больше, чем красота, верно?

Лихорадка: Тех, кто поумнее, — больше, а кто любит без оглядки, не думая о выгоде, сами соблазняют подарками красивых мужчин.

Гуттен: Я должен сделать вывод, что есть два вида гулящих девчонок: первые заботятся о выгоде, вторые — о наслаждениях.

Лихорадка: Прибавь сюда третий вид — тех, кто ни того, ни другого из виду не упускает.

Гуттен: Как, например, эта Эльза твоего хозяина, которая у иных брала, иных одаряла, тех нежно любила за красоту, этих — за деньги?

Лихорадка: Как бесчисленное множество других. И я видела несчастных попов, которые тряслись от страха всякий раз, когда речь заходила о человеке богатом или вспоминали какого-нибудь красавчика.

Гуттен: И я тоже видел, хотя и не всё, что можно было бы увидеть.

Лихорадка: А еще сильнее пугается священник, если привлекательный юноша или человек с туго набитою мошной приходит к нему в дом.

Гуттен: И недаром — если верно, что в любви так много значит счастливый случай.

Лихорадка: Если послушать жителей Эгиры — то даже больше, чем красота: ведь эгирцы, как известно, чтили Амура, бога любви, и Фортуну, богиню счастливого случая, под одною кровлей.

Гуттен: Почему же твой куртизан не выгнал ее вон, зная обо всех ее проделках?

Лихорадка: Охотно выгнал бы, если бы посмел.

Гуттен: Я вижу, что попы боятся своих полюбовниц.

Лихорадка: Еще как! Больше, чем граждане — самого жестокого тирана.

Гуттен: И не могут от них избавиться, как ни мало удовлетворения приносит им такое сожительство?

Лихорадка: Пожалуй, и смогли бы — да любовь мешает.

Гуттен: Жалкое положение, как послушаешь: что им на пользу, того не могут, что во вред — приходится терпеть. Однако объясни мне, почему они так боятся своих подружек?

Лихорадка: Боятся их гнева — брани, обличений, попреков, холодности.

Гуттен: Неужели это способно нагнать на них столько страху?

Лихорадка: Да, способно, Гуттен; ведь иной раз потаскушки, распалившись, выдают то, что попам хотелось бы сохранить в тайне: кое-какие особенно непристойные шуточки либо те слова и поступки, которые были сказаны или совершены в их присутствии и признаться в которых мешает стыд.

Гуттен: Но разве мужья не боятся своих жен подобным же образом?

Лихорадка: Это совсем другое дело. К запретной любви почти всегда примешан тот самый страх, в силу которого Геркулес страшился Омфалы и повиновался ей во всем, меж тем как Деяниры не боялся и за прялкой у нее не сидел.

Гуттен: «'ApÕ gunaikÕj ¥rcesqai Þbrij ¢ndri ™sc£th», как сказал Демокрит. Если даже в браке такое положение представлялось ему величайшим позором, что же сказать о наших распутниках?! И как, напротив, безопасна любовь в браке, где взаимные узы, связывающие супругов, не дают этому страху поднять голову!

Лихорадка: А ты все-таки не женись.

Гуттен: Ну, уж об этом я как-нибудь сам позабочусь. Продолжай!

Лихорадка: Так они силой вымогают золото, новые наряды, ожерелья, служанок и все прочее в том же роде, угрожая, что уйдут к другому, если желание их не будет исполнено. Иной, особенно горячий, поп не стерпит и вступит с женщиной в перебранку, а не то (бывают и такие влюбленные) даже прибьет; тут она: «Ты разве забыл, что мне кое-что известно? Сейчас же все выдам и разглашу!» — и с этими словами бежит вон из дому, повергая «дружка» в неописуемый страх: он-то знает, что слово у нее с делом не разойдется — стоит ей только захотеть... Наша Эльза каждый день донимала моего куртизана все новыми требованиями: то у других женщин платья лучше, чем у нее, то такая-то, мол, вся в кольцах и драгоценных камнях, и двадцать служанок в ее распоряжении, а она, Эльза,— одна во всем городе! — выходит на улицу без провожатых и без украшений! И чтобы ее ублаготворить, он — если денег не было — просил в долг у друзей, или продавал вино или хлеб, или занимал у евреев под проценты.

Гуттен: Этак и разориться недолго, ей-Богу!

Лихорадка: Да что, — я видывала и таких, которые, чтобы поднести полюбовнице подарочек, воровали, грабили храмы Божии,— как недавно один монах, спутавшийся с очень дорогой шлюхой и перетаскавший ей немало золота и серебра из ризницы.

Гуттен: Господи Ты Боже мой! Неужели и братия туда же?

Лихорадка: Братия! Как будто она хоть в чем-то уступает моему куртизану!.. Я видела среди духовных и лжесвидетелей, и отравителей, и изменников, и других отчаянных преступников.

Гуттен: Да, конечно, у тех, кто знает за собой подобные грехи, любовь всегда сопровождается мучительным страхом... Но если у них есть тайны, разглашения которых они боятся, почему бы им не скрыть эти тайны от своих полюбовниц?

Лихорадка: Да потому, что они любят, а влюбленный не в силах что бы то ни было скрыть: ведь Купидон-то наг.

Гуттен: Стало быть, у тех, кто влюблен, нет никаких секретов?

Лихорадка: У тех, о ком мы сейчас говорим,— никаких.

Гуттен: К величайшему для них ущербу, я полагаю. Такая любовь — дело опасное.

Лихорадка: Верно, потому что полюбовницы непостоянны, а угрызений совести они не боятся — вот и выбалтывают первому встречному все, что слышали и видели: одни — потому что молчание вообще не свойственно их полу, другие — в угоду тому, с кем они беседуют, а иные — из ненависти к тем, о ком идет речь, если те их раздосадовали и разозлили; особенно часто это случается, когда подружку выгоняют из дому.

Гуттен: Вот теперь ты толково объяснила мне, почему попы не решаются их выгнать, и теперь мне до конца понятно, как жестоко бедствуют те, кто в собственном доме терпит такие притеснения. Мне даже начинает казаться, что ни в одном своем слове, ни в одном поступке они не свободны, — все делают с оглядкою на женщин.

Лихорадка: И друзей заводят, и враждуют, сообразуясь с их желаниями!

Гуттен: И нередко несут большие убытки — лишь бы им угодить!

Лихорадка: И бросаются вдогонку за сущим вздором, забывши о делах и обязанностях!

Гуттен: И религию в ломаный грош не ставят!

Лихорадка: И правда и неправда — для них все едино!

Гуттен: А иные — так даже и женятся на своих полюбовницах.

Лихорадка: Или еще как-нибудь изменяют приличествующий им устав жизни, разумеется — к худшему.

Гуттен: И с легкостью идут на любое преступление.

Лихорадка: Мало того, бросаются стремглав, лишь только почуют какую-нибудь мерзость.

Гуттен: Сколь же мало подобает такая жизнь священникам, которые должны быть настолько поглощены заботами о духовном, чтобы все мирское отступало назад и меркло! Какой страшный грех — отдаваться пустякам настолько, чтобы уже и не помышлять о духовном. Впрочем, нет — помышляют: домогаясь духовных должностей, они отправляются в Рим и там служат службы, зачастую самые унизительные.

Лихорадка: И это не ради духа — чтобы сделаться лучше, но ради должности — чтобы разбогатеть.

Гуттен: Значит, о достатке они пекутся, а о чистоте духовной не заботятся?

Лихорадка: На деле — нисколько, но звания духовной особы ищут весьма настойчиво: ведь оно приносит доход, и немалый. Да разве ты сам не видишь, как много ничтожных плутов прячется за этим прикрытием?

Гуттен: Нет, теперь вижу.

Лихорадка: Только благодаря моим заботам.

Гуттен: Не спорю.

Лихорадка: Значит, впустишь меня?

Гуттен: Этого я еще не решил.

Лихорадка: Все еще не решил? Я оделяю тебя мудростью, а ты настолько неблагодарен, что отказываешь мне в гостеприимстве?!

Гуттен: Да, потому что не в силах терпеть твое соседство. Впрочем, уже давно нашелся бы человек, который принял бы тебя под свой кров, если бы, наряду с добром, ты не рождала так много зла.

Лихорадка: Сколько же это?

Гуттен: Да столько, что мне, пожалуй, не снести.

Лихорадка: Ишь каким он сделался неженкой! А ведь прежде готов был что угодно вынести ради мудрости!

Гуттен: Меня ты уже достаточно просветила, теперь иди наставлять попов, чтобы они вернулись на путь истинный, А то я не вижу у них ничего общего с Христом.

Лихорадка: Я тебе говорила, бед у них и так предостаточно, и для лихорадки места не осталось. А Юпитер, узнав недавно о том, как живут попы со своими полюбовницами, так прямо и сказал: «Пусть это будет им вместо лихорадки»; и велел мне проситься к другим хозяевам.

Гуттен: К каким «другим»?

Лихорадка: Раньше всего — к тебе, а если тебе это придется не по нраву, — к купцам и к тем горожанам, которые любят весело пожить.

Гуттен: А когда Юпитер с тобою беседовал, он не говорил, как он относится к постановлению папы Каллиста, которое лишает духовных особ права заключать браки? Одобрял ли он то обстоятельство, что заповеданные им порядки супружеской жизни сменились беспорядочным распутством?

Лихорадка: Нет, не одобрял. Мало того — вопрос обсуждался в совете богов без его ведома и решение было принято в его отсутствие, и он полагает, что этот декрет подлежит отмене: пусть, как и встарь, священники женятся, дабы не касались они святыни нечистыми помыслами и руками, восстав с ложа блудницы.

Гуттен: Я разделяю это мнение уже потому хотя бы, что оно вновь открывает тебе дорогу к попам: пока они не расстанутся с потаскушками, Лихорадке, насколько я могу судить, делать у них нечего.

Лихорадка: Верно — и потому, что Юпитер запрещает, и потому, что там и без меня хворей в избытке.

Гуттен: Наверное — от пьянства?

Лихорадка: И от блуда: ведь их подружки, корысти ради, путаются со всякими больными — будь то прокаженные, будь то страдающие водянкой, французской болезнью или еще чем-нибудь,— а потом тащат эти недуги домой и награждают ими своих полюбовников...

Гуттен: ...что составляет немалую долю в их бедствиях.

Лихорадка: Ты прав — немалую.

Гуттен: А тех, у кого нет сожительниц, ты тоже не трогаешь?

Лихорадка: Тоже, потому что они страдают от алчности — болезни несравненно более тяжелой, чем все прочие.

Гуттен: Ну, а те, кто и алчностью не страдает, как ты обходишься с ними?

Лихорадка: Это бедняки, а к нужде я и близко не подхожу.

Гуттен: Какие ты только основания не приводишь, чтобы остаться со мною! Ничего не выйдет — не останешься!

Лихорадка: Значит, и мудрость не останется.

Гуттен: Кто ж прикажет ей уйти?

Лихорадка: Твоя похоть, которую лишь я одна умею обуздывать.

Гуттен: Ты умаляешь крепость тела.

Лихорадка: Я умножаю бодрость духа.

Гуттен: Ты разжижаешь кровь.

Лихорадка: Я гашу вожделение.

Гуттен: Ты обессиливаешь сердце.

Лихорадка: Я оживляю ум.

Гуттен: Ты приводишь с собой страдания.

Лихорадка: Я изгоняю роскошь.

Гуттен: Как?! Разве не ты столь часто мешаешь людям совершать похвальные деяния?

Лихорадка: Как?! Разве не я столь многим помешала согрешить?

Гуттен: Если этак рассуждать, всякая болезнь — благо, потому что, как и ты, делает тело немощным и истощает силы.

Лихорадка: Ничего подобного! Есть недуги зловонные, от которых все бегут, другие обезображивают человека язвами и вырывают целые куски плоти, третьи стягивают сухожилия, обращая больного в хромца. Все это лихорадке не свойственно.

Гуттен: Ты лжешь! Некоторые лихорадки тоже приводят за собою подобные уродства, а если не их, то уж, во всяком случае, худобу, бледность и даже самое смерть в непродолжительном времени.

Лихорадка: Что касается смерти, вот тебе мой ответ: кто умеет лечить меня, тот не умирает. А худоба и бледность — разве это уродства?

Гуттен: По-моему, да.

Лихорадка: Стало быть, тебе нужно такое брюхо, словно его водянкой раздуло, и такие красные щеки, чтобы никто не верил, что ты прилежно занимаешься науками?

Гуттен: Ох, и тонкая же штука Лихорадка! Но меня не уговоришь: я не пожелаю сделаться бледным из горячей любви к наукам.

Лихорадка: А ведь когда-то мечтал, чтобы наставники называли тебя прилежным, теперь же главная забота у тебя — румянец, чтобы женщины не разлюбили! Но ты заблуждаешься: они еще сильнее полюбят, полагая, будто твоя бледность — плод усердных занятий.

Гуттен: О ком ты толкуешь?

Лихорадка: О тех женщинах, что ценят в мужчине дарование.

Гуттен: Дарование? Да где ты видела таких женщин, которые ценят дарование?! Им красоту подавай, богатство!

Лихорадка: Ты судишь до крайности безрассудно — потому лишь, бесспорно, что не подпускаешь к себе лихорадку. Знай, женщина с подозрением глядит на красивого мужчину — разве только она слишком молода или неопытна и еще не понимает, что нужно любить, а женщины благоразумные любят то, что заключено в душе, на внешность же не смотрят.

Гуттен: Зато смотрят на богатство!

Лихорадка: Ну, этим недугом ваш пол страдает в такой же мере.

Гуттен: Вот я и боюсь, как бы мне совсем не остаться без жены: богатства у меня нет, а если к тому же ты меня еще и изуродуешь, ничего, кроме презрения, мне не видать.

Лихорадка: Если я тебя изуродую? Значит, уродливы любовники, чьи лица покрыты бледностью? Так-то ты помнишь слова Овидия:

«Но да бледнеет влюбленный, любовникам бледность пристала».

Гуттен: Да, запамятовал... Но я тебе одно хочу сказать: не надо мне ни любви, ни бледности. А из твоих «даров» больше всего я боюсь немощи.

Лихорадка: Да я нисколько не уменьшу твоих сил — я буду четырехдневной.

Гуттен: Ах так? Четырехдневной? Нет, не хочу.

Лихорадка: Это потому, что ты забыл, как обо мне в книгах пишут: с кем я однажды поживу в четырехдневном обличий, тот станет здоровым и крепким, как никогда прежде.

Гуттен: Со мною ты уже раз жила и обещания своего не сдержала. Как же тебе после этого верить?

Лихорадка: В то время у тебя были еще другие болезни, мне приходилось делить с ними власть. А теперь я буду одна, и уж я придам бодрости твоему жалкому телу!

Гуттен: Каким же это образом?

Лихорадка: Во-первых, сделаю его стройным и проворным,— а то ты уже начинаешь жиреть и скоро тебя будут считать человеком праздным и ленивым. Далее — сообщу лицу выражение строгое и серьезное, дабы отвести от тебя всякое подозрение в легкомыслии: скажу прямо, мне не нравится, что ты слишком много смеешься и шутишь.

Гуттен: Хочешь отнять у меня шутку, украсть смех — вот оно что!.. Иначе говоря — лишить всего, что нравится женщинам?! Ну, смотри же: эти двери для тебя закрыты наглухо! Читай надпись! Пошла прочь, Лихорадка!

Лихорадка: Не горячись. И то и другое к тебе вернется, когда ты снова наберешься сил с моей помощью.

Гуттен: А пока буду чахнуть целых шесть месяцев, как в тот раз, да?

Лихорадка: Ты бы уж дал мне двенадцать — год целиком, хочу я сказать,— тогда я сделаю тебя доподлинно мудрым, угасив ту похоть, которая так давно преграждает тебе путь к истинной мудрости.

Гуттен: Пошла прочь, Лихорадка, пошла прочь, Лихорадка!

Лихорадка: Не кричи, сейчас уйду к водохлебам.

Гуттен: Пошла прочь, Лихорадка, пошла прочь! Я забываю о гостеприимстве всякий раз, как ты палишь меня своим огнем. Пошла прочь!

Лихорадка: Ну, перестань кричать. Я уже ухожу, а вон и купец, охотник знатно попировать, который, наверное, не откажет мне в приюте: у него после вчерашней попойки желудок расстроен — никак съеденного не переварит. Там и поселюсь.

Гуттен: За ним, пожалуй, лекари смотрят...

Лихорадка: Смотрят, но — из тех неотесанных болванов, которые ежедневно потчуют больного аравийскими диковинами или плодами Индии.

Гуттен: А чем он им отвечает?

Лихорадка: По-царски пышными пирами о двадцати переменах — куропатками, дроздами, павлинами, фазанами, рыбой, устрицами и другими яствами, что идут на вес золота.

Гуттен: Но тогда они сами подпадают твоей власти, не правда ли?

Лихорадка: Разумеется, и я за ними зорко гляжу.

Гуттен: Хочешь доставить мне удовольствие — истреби сотню-другую этих людишек!.. Но разве, бражничая подобным образом, они не наставляют своих пациентов, как уберечься от болезни?

Лихорадка: Наставляют, и даже слишком ретиво, — и к немалому для тех ущербу: предписывают жить по правилам врачебной науки.

Гуттен: А пьянство не возбраняется?

Лихорадка: Вообще-то возбраняется, но к пациенту, нарушающему запрет, относятся снисходительно, понимая, что если он перестанет пить, иные лекари, глядишь, голодать начнут. Они думают лишь о прибытках и, понятное дело, охотно закрывают на это глаза. Сам посуди: откуда брали бы лекари средства к жизни, если бы не было болезней?

Гуттен: Пришлось бы им землю копать.

Лихорадка: Значит, они бы уже не были лекарями.

Гуттен: Так были бы землекопами, и, право, Германия бы только выиграла, если, с помощью ревеня и колоквинта, вывести разом всю эту лекарствующую братию.

Лихорадка: Как? И твоего Штромера, и Копа, и Эбеля, и Риция, и еще нескольких друзей, которые тебе дороги?

Гуттен: Нет, их — нет, они люди порядочные, и как раз по этой причине далеко не всегда занимаются медициной.

Лихорадка: Они стали бы еще порядочнее, если бы взяли чемерицы — фунтов этак двенадцать, не меньше, — приготовили отвар, да и влили бы тебе в глотку.

Гуттен: К чему так много, Лихорадушка?

Лихорадка: Надо изгнать твое безумие, чтобы ты о женитьбе и думать позабыл! Человек, созданный для ученых занятий, хочет взять себе жену, которая отнимет у него покой и в стремлении к мудрости будет видеть лишь помеху супружескому счастью!

Гуттен: Жениться я еще не решил, но если бы даже и женился, никакой ошибки в том не нахожу. А чемерица нужна, по-моему, тебе, чтобы избавиться от того безумия, которое ты приносишь другим.

Лихорадка: Нет, я приношу усердие, прилежание.

Гуттен: Пошла прочь, Лихорадка, пошла прочь, Лихорадка!

Лихорадка: Не кричи, не будет у тебя лихорадки, но ее место займут другие болезни.

Гуттен: Пошла прочь, Лихорадка! Ибо поистине безумны те, для кого не существует ничего, кроме наук.

Лихорадка: Такими словами ты восстановишь против себя ученых, в особенности — богословов.

Гуттен: Ни один здравомыслящий человек на меня не рассердится.

Лихорадка: Но все они считают себя здравомыслящими.

Гуттен: Это они-то, у кого ты так опорожнила голову, что мозга и на пол-унции не наскрести?!

Лихорадка: Ну погоди, твой мозг, такой убогий, но злоречивый, я высосу до капельки,— дай только через порог шагнуть.

Гуттен: Об этом я уже позаботился, а потому — убирайся, пустомеля!

Лихорадка: Да я еще и трех слов не сказала!

Гуттен: Ну да, трех слов! А губительное общение с тобой, а твои басни, которым конца не видно?! Убирайся к попам, к развратникам, к пьяницам, к Фуггерам, к купцам, к лекарю, а если хочешь — начни с писцов Максимилиана.

Лихорадка: Это те, что Бог знает как нажились при его Дворе и теперь предаются пьянству и всевозможным утехам, чванясь своим богатством?

Гуттен: Они самые, к ним и убирайся или еще к кому-нибудь, только от меня отвяжись.

Лихорадка: Ухожу, ухожу. Прощай.

Гуттен: Эй, ты, постой, я хотел спросить тебя...

Лихорадка: Я ведь знала, что Лихорадка тебе нужна!

Гуттен: Только для того, чтобы получить ответ на один вопрос.

Лихорадка: Какой вопрос?

Гуттен: Скажи мне, что за корень у этой поповской развращенности?

Лихорадка: Праздность, и ее кормилица — богатство.

Гуттен: А если Германия примет здравое решение и, лишив их части имущества, прикажет возделывать пашню и в поте лица своего, как другие, снискивать себе пропитание, — будут тогда у немцев добропорядочные священники?

Лихорадка: Вместо меня тебе ответит Овидий:

«Если досугу конец, ломается лук Купидона».

А в другом месте тот же поэт называет богатство источником зла.

Гуттен: Скажи теперь, ты думаешь, что немцы когда-нибудь на это решатся?

Лихорадка: А почему бы мне думать иначе?

Гуттен: Но когда же, наконец, когда?

Лихорадка: Уже недолго осталось: скоро они откажутся тащить на своей спине эти тысячи и тысячи попов — племя праздное и в большинстве своем никчемное, способное лишь пожинать плоды чужих трудов. Стоит ценам подняться — и в один прекрасный день честные труженики вознегодуют, видя, как то, что по праву принадлежит им, беззаботно проматывают утопающие в роскоши ленивцы.

Гуттен: Ты полагаешь, что, подобно пчелам, которые

«Трутней, скотину ленивую, в ульи свои не пускают», —

те трудолюбивые и незаменимые решительно изгонят бездельников — людей для государства не только бесполезных, но даже опасных?

Лихорадка: Вот именно.

Гуттен: Однако они оправдывают свою праздность, уверяя, будто бездельничают мудрости ради, и ссылаясь на Аристотеля, который учит, что в тишине и покое душа становится разумнее.

Лихорадка: Но по делам их каждый узнает, о каком досуге они пекутся!.. Честное слово, их должно было бы терпеть, но лишь в том случае, если бы, следуя наставлению Плутарха, они употребляли покой и досуг на совершенствование в науках и разуме.

Гуттен: Правильно рассуждаешь, как я посмотрю.

Лихорадка: Так впусти же меня!

Гуттен: Я бы впустил, да в твоем совете нуждаются Германские Государи, чтобы поправить дела Империи, обратив те неисчислимые сокровища, что прикарманивают праздные попишки, частью на военные нужды, частью на поддержку ученых.

Лихорадка: Хочешь, чтобы Карл это сделал?

Гуттен: Если он сможет обойтись без лихорадки — хочу.

Лихорадка: А я думала, ты меня к Карлу пошлешь.

Гуттен: Нет, не пошлю и сам, вместо тебя, подам ему этот совет.

Лихорадка: Тогда попы станут призывать на тебя лихорадку.

Гуттен: А я на них — подагру, ишиас, ревматизм и такую язву, страшнее которой и не выдумаешь, — подружек!

Лихорадка: Тогда они тебя изведут.

Гуттен: Карл расправится с ними прежде, чем они узнают, что это я подсказал ему такое решение.

Лихорадка: Тебя, я вижу, ждет столько бед, что лихорадка уже ни к чему.

Гуттен: Ну, там поглядим, может быть, я сам охотно пойду навстречу беде, лишь бы Император согласился...

Лихорадка: ...перебить попов?

Гуттен: Отнюдь! Пусть он заставит их расстаться с бездельем, покоем, праздностью, невоздержностью, ленью — самыми скверными в жизни пристрастиями, и быть воистину священниками, пекущимися о духовном и презирающими мирское; пусть, далее, внушит им, что нажива и благочестие — не одно и то же, пусть обуздает их страсть к роскоши и положит конец позорным нравам и привычкам.

Лихорадка: Но кто одобрит и поддержит такие действия?

Гуттен: Тот, Кто сказал: Священники Твои облекутся правдою (Пс. 131, 9), написав о них в другом месте: Ибо нет в устах их истины: сердце их — пагуба (Пс. 5, 10). А еще один великий муж восклицал: Горе пастырям Израилевым, которые пасли себя самих! (Иез. 34, 2).

Лихорадка: Мыслишь тонко и верно — а все благодаря мне!.. О чем, однако, ты хотел бы говорить в первую очередь, убеждая Карла принять твой совет?

Гуттен: Я призову его очистить пшеницу Господню и заново возделать виноградник, о котором сказано было устами пророка: «Множество пастухов испортили Мой виноградник, истоптали ногами участок Мой». Затем я докажу, что только так он и должен поступить, если желает видеть Германию вкушающей мир и намерен воспрепятствовать негодяям почитаться людьми честными и порядочными. Недостойно доброго Императора терпеливо смиряться с тем, что, к ущербу всего государства, никчемные людишки наслаждаются полной праздностью, и не просто наслаждаются, но еще и во всем без исключения главенствуют. Ты сама видишь, как надменно и нагло властвуют эти господа, которые, невзирая на крайнюю испорченность, отличающую большую их часть, именуют себя Церковью и, словно некие избранники Божии, toÝj kl»rouj, меж тем как нет никого, чья жизнь была бы столь же противна и чужда Христу. Но благодаря этим титулам они вознеслись непомерно и ныне подчинили своей тирании даже великих государей, а христианский люд покорен им до такой степени, что самого последнего из духовных величает господином.

Лихорадка: Теперь я убедилась, что ты и впрямь человек достаточно искушенный и, стало быть, лихорадка тебе не нужна... Но все-таки сначала надо бы очистить Рим — рассадник этих злых бедствий.

Гуттен: Разумеется, надо бы.

Лихорадка: Ну, будь здоров.

Гуттен: Что это? Доброе пожелание?

Лихорадка: Нет, нет, я оговорилась. Будь всегда болен!

Гуттен: Ну, ты, вещунья негодная, убирайся к негодяям! А нас да хранит Христос.

 

Конец

Поделись с друзьями