Специфика героя. Герои – современники Довлатова. Герой-рассказчик схож с современниками, но страшно одинок, как и они. Заниженная самооценка, но, при этом, открытость диалогу. Довлатов называет себя не писателем, а рассказчиком: «Рассказчик говорит о том, как живут люди. Прозаик – о том, как должны жить люди. Писатель – о том, ради чего живут люди».
Выходя за рамки текста, герой автоматически лишается писательской опеки и своих прав. В некоторой степени, можно сказать, он лишается писательской любви. “Я — автор, вы мои герои. И живых я не любил бы вас так сильно”. Всю свою творческую жизнь автор стремился, чтобы его персонажи были больше, чем герои. Для этого он избрал “малую форму”, поскольку только она позволяет постоянно быть герою на виду и в то же время находиться под защитой писателя: охраняться им от внешних воздействий мира, от всевидящего читательского глаза.
Новеллы и рассказы выхватывают из жизненного потока отдельные островки: эпизоды, картины, сцены и закрепляют в них, в этих кульминационных точках, своего героя, тем самым придавая ему статус более, чем героя, делая его жизнеспособнее, “крупнее, чем в жизни”. Все эти яркие черты и явления вырываются из внешне примечательных, бытовых, повседневных и делают героя интереснее, забавнее, драматичнее. Они превращают его в символ, в субъект реальности и стремятся вывести его за пределы текста. Довлатов, хотя и не против подарить этот яркий образ (больше, чем героя) реальной жизни, все же боится оставить его без опеки и потерять в жестокой реальности, которая привыкла трансформировать и уничтожать все самое лучшее и идеальное.
«Права» героя. Право на ошибку. Недостаток моральный, физический, всякая ущербность — играют роль ошибки, без которой герой как персонаж судьбы и природы выглядел бы ненастоящим, фальшивым. В несовершенстве героя — подчеркнутая достоверность. Через свои пороки и преступления герой соединяется с аморальным миром. “За довлатовскими неудачниками стоит картина мира, для которого всякое совершенство губительно. В сущности — это религия неудачников. Ее основной догмат — беззащитность мира перед нашим успехом в нем”. Разгильдяйство, лень, пьянство разрушительны, а значит, спасительны. Если мы истребим все пороки, мы останемся наедине с добродетелями, от которых не придется ждать пощады. В этом несовершенстве, в этом “праве на ошибку” — договор героя с миром абсурда. Хаотичность в поступках накладывается на хаотичность жизни. Два отрицательных заряда позволяют герою не вступать в губительные для него связи. Право на чудо. Какой же русский не верит в чудо. Но не следует совмещать веру довлатовского героя в чудо с верой в Бога, хотя Бог — милый, чудаковатый старик, который “заботится только о младенцах, пьяницах и американцах”, т. е. обо всех героях Довлатова, подходящих под эти категории. Атеизм доказал, что Бог “рукотворен”. Право на ложь. “Тут мне хочется вспомнить один случай. Один алкаш рассказал одну историю: “Был я, понимаете, на кабельных работах. Натурально, каждый вечер поддача. Белое, красное, одеколон… Рано утром встаю — колотун меня бьет. И похмелиться нечем. Еле иду… Вдруг навстречу — мужик. С тебя ростом, но шире в плечах. Останавливает меня и говорит: — Худо тебе? — Худо, — отвечаю. На, — говорит, — червонец. Похмелися. И запомни — я академик Сахаров…”. Ложь как выдумка, как средство против гигантской лжи, как ниточка к чуду, как творчество: сказка убогого забулдыги о благородном волшебнике. “Ведь именно так создается фольклор. Это уже больше, чем анекдот — это трансформация мечты о справедливости. Бескорыстное вранье — это не ложь, это поэзия”. Нереализованное право на свободу. Литература второй половины XX доказывала, что её главный герой, прежде всего, человек. Герои пьют, поступают наперекор собственной выгоде, кончают жизнь самоубийством, т.е. реализуют себя как люди. При звереющем человеке строились всевозможные баррикады и ограждения. Если раньше литература стремилась только обратить внимание на зло, обезобразившее лик божественного творения: она акцентировала внимание на различие между озлобленными людьми и одухотворенными животными, теперь литература дает шанс герою выбирать собственное направление. Сергей Довлатов встал на защиту человека. Он объяснял людское озверение злом внешних обстоятельств и случайностью, которая в сейчас и в этом месте настигла “бедолагу”. Он говорит, что есть предрасположенность к добру и злу, и только “ненормальные ситуации” способны сдвинуть шкалу в том или ином направлении. Люди выказывают равную возможность оказаться на том или ином конце обстоятельств. Человек человеку — не друг, но и не враг, он — “tabula rasa” (“чистая доска”), на которой случайность поставит свой отпечаток. Конкретного человека нельзя зачислить ни в “добрые”, ни в “злые”, ни в “плохие”, ни в “хорошие”. Сегодня — злой, завтра — добрый. Герой Довлатова иррационален и в этой иррациональности заключена его свобода. Герой Довлатова ставит перед собой вопрос: “Как быть свободным в условиях несвободного мира? Как добыть свободу духа, свободу тела, свободу слова?” Несмотря на то, что автор выбирает своих героев из аутсайдеров и маргиналов, из слоев настолько низких, что, кажется, здесь свобода сама по себе более чем естественна, мысль о свободе живет в них. Она, конечно, несколько аллегорична, ведь сложно из “отхожего места” сразу же перенести свой дух к “центру мироздания”. Герои “Зоны” хотят выбраться из смрадных задворок казарменного мира. Хотят в равной степени и заключенные и охрана. Вера в свободу у этих людей непоколебима, поскольку они живут в стране, которая построена на вере в точные хронологические расчеты: через четыре, пять – шесть месяцев здесь будет город-сад. Караульные вышки, щелястые нужники, тюремные камеры с тропами параш, запах хлорки, смешанный с аммиаком – вот опознавательный аромат мест, где думают о свободе. Герой Довлатова, заключенный Чичеванов, досиживающий последние сутки длительных двадцати лет, бежит из колонии и напивается. За побег он получает еще четыре года. Чичеванов дико боялся свободы, потому и задохнулся. Привыкнув к безвоздушному пространству, герой отравляется чистым глотком воздуха. Герои тянуться к свободе, желают получить ее, но не знают, что с ней делать. Довлатов, описывая окружение “Зоны”, акцентирует внимание на то, что люди далеко не ушли, и их свобода условна: селятся прямо за забором колонии. Эмигранты объясняют свое желание уехать — дальнейшей свободой детей, внуков. Однако эмиграция начинается с дивана — микромира, защищающего героя от убийственной свободы. У Довлатова есть герои, “обреченные на счастье”, есть у него и герои, “обреченные на свободу”.
Стилевые черты прозы Довлатова (кратко): Автобиографизм, «псевдодокументализм». Манера умолчания и недоговоренности. Обращение к малым жанрам эпоса. Алогизм прозы, абсурдизм. Переплетение комического и трагического, иронии и юмора.Лаконизм, внимание к детали.
1. В писательской манере Довлатова абсурдное и смешное, трагическое и комическое, ирония и юмор тесно переплетены. По словам литературоведа А.Арьева, художественная мысль Довлатова – «рассказать, как странно живут люди – то печально смеясь, то смешно печалясь».
2. О лаконичности, манере умолчания и любви к многоточиям. Стремлением «восстановить норму» (о какой норме идет речь, читайте ниже – пункт «Нравственно-философская позиция») порожден стиль и язык Довлатова. Довлатов – писатель-минималист, мастер сверхкороткой формы: рассказа, бытовой зарисовки, анекдота, афоризма. Стилю Довлатова присущ лаконизм, внимание к художественной детали, живая разговорная интонация. Характеры героев, как правило, раскрываются в виртуозно построенных диалогах, которые в прозе Довлатова преобладают над драматическими коллизиями. Довлатов любил повторять: «Сложное в литературе доступнее простого».
В «Зоне», «Заповеднике», «Чемодане» автор пытается вернуть слову утраченное им содержание. Ясность, простота довлатовского высказывания – плод громадного мастерства, тщательной словесной выделки. Кропотливая работа Довлатова над каждой, на первый взгляд банальной, фразой позволила эссеистам и критикам П.Вайлю и А.Генису назвать его «трубадуром отточенной банальности».
Многие до сих пор не смогли оценить доступную, легкую, изящную прозу Довлатова. Довлатов более милосердно, нежели мудро, подошел к своему творчеству. Привычный делать щедрые подарки, он отдает себя ненавязчиво и нежно. Он похож на виртуозного пианиста, который своим исполнением сумел нас заставит забыть автора. Сумел рассказать чужие истории, как свои. И мы упиваемся игрой и лицедейством, забыв о себе, о времени, о нем, а только думая о жизни, как бытовании его, времени, нас и необъятного мира. Довлатов просто необходим тем, кому не нужны нравоучения и догмы, не нужна “планетарная коммуна”, в которой мужчины, женщины, старики, представители различных этнических групп, закрыв глаза и соединив руки, сосредоточенно слушают ритм биения “коллективного сердца” и голос Великой Державы. В его произведениях герои не вопят, не бубнят, они глаголят, как дивные младенцы, истину. Они умеют вовремя остановиться и уйти на цыпочках следами многоточий. Самый же частотный финальный знак у Довлатова — многоточие. Эстетика пустоты, умолчания стала предметом исследования в современной западной философии. Провозглашается идеал общения на уровне недоговоренности. Советская литература заглушала сознание бравурной музыкой и громким скандированием. Требовалась конкретность и досказанность, но по тем правилам, которые были предложены и идеологически утверждены, иначе вероятность прочитать между строк что-то крамольное была велика. Довлатов замолкает, оставив нам время многоточия на размышление о себе. Нет, вовсе не о герое. О герое мы не думаем, поскольку знаем, что автор о нём позаботится. Довлатов всю свою жизнь не завидовал тем, кому платят за строки. За короткую и сумбурную мысль выдают крупные гонорары. “Россия — единственная в мире страна, где литератору платят за объём написанного. Не за количество проданных экземпляров. И тем более — не за качество. А за объём. В этом тайная, бессознательная причина нашего многословия”.
3. Автобиографизм. В основе всех произведений Довлатова – факты и события из биографии писателя. “Зона” – записки лагерного надзирателя, которым Довлатов служил в армии. «Компромисс» – история эстонского периода жизни Довлатова, его впечатления от работы журналистом. «Заповедник» – претворенный в горькое и ироничное повествование опыт работы экскурсоводом в Пушкинских Горах. «Наши» – семейный эпос Довлатовых. «Чемодан» – книга о вывезенном за границу житейском скарбе, воспоминания о ленинградской юности. «Ремесло» – заметки «литературного неудачника». Однако книги Довлатова не документальны, созданный в них жанр писатель называл «псевдодокументалистикой».
Цель Довлатова не документальность, а «ощущение реальности», узнаваемости описанных ситуаций в творчески созданном выразительном «документе». В своих новеллах Довлатов точно передает стиль жизни и мироощущение поколения 60-х годов, атмосферу богемных собраний на ленинградских и московских кухнях, абсурд советской действительности, мытарства русских эмигрантов в Америке. Назвав автобиографизм Довлатова — автопортретом, выявив противоречие между героем и стилем и слияние между автором и героем, Генис и Вайль противопоставили себя многим критикам. Например, Панов в своих статьях умело доказывает, что автор не только не знает, что предпримут его герои в следующей главе, но и не знает, что предпримет главный герой. А тогда какой автобиографизм? Ю. Аришкина, автор одного из предисловий к сборнику Довлатова, говорит, что Сергей Довлатов сочинил свой “образ-маску” и от ее лица рассказывает историю всего поколения. Отсюда версии разных знакомств с женой, игра, вымысел, причем явные абсолютные несовпадения в рассказах. То есть не-правда. Настоящую правду о себе человек черпает вовсе не из зеркала. Ее можно вызнать только у своего Другого. Сделать это можно только в творчестве. Автор, не говорящий правды о герое, вообще разделяет его с собой. “Я” уже не суверенное целое, а часть.
4. Абсурдизм и чтение со слезами на глазах. Иосиф Бродский определил образ героя произведений Довлатова как образ, не совпадающий с русской литературной традицией: “Это человек, не оправдывающий действительность или себя самого, это человек от нее отмахивающийся, выходящий из помещения, нежели пытающийся навести в нем порядок…”. Это человек, смиряющийся с абсурдностью мира, как с явлением более милосердным, нежели жестокая действительность мира. Этот мир, мир абсурда, отличается от нашего упорядоченного мира своей нечеловеческой хаотической красотой. Это мир хаоса, но хаоса с нулевой агрессией. В нем можно, если и не пережить всю свою жизнь заново, то хотя бы спастись, переждать эти тяжелые времена. Мир абсурда не может приносить человеку столько страданий, сколько приносит ему реальный мир. Потому что мир абсурда — это мир быстрых перемен. Только слеза задрожала в уголке глаза, как человек забыл, о чем он печалился.
Довлатов всегда хотел, чтобы его читали со слезой. Для этого он выставлял “часто неуместные и чуждые тексту всхлипы в рассказе”. Эти всхлипы, ни в коем случае не переходящие ни во что серьезное, характеризуют автора как приверженца милосердия быстрых перемен. Рассказ за рассказом, история за историей, где события бегут в стремительной мгновенной смене, позволяет определить довлатовское время, как время ускоренное. Он мало прожил, потому что жил очень быстро. Но много пережил, потому что всегда торопился. Торопливость проявляется во всем, даже в отношении к смерти. Вспомним анекдотическую ситуацию в “Соло на ундервуде”: “Произошло это в грузинском ресторане. Скончался у молоденькой официантки дед. Хозяин отпустил ее на похороны. Час официантки нет, два, три. Хозяин ресторана нервничает — куда, мол, она подевалась?! Некому, понимаешь, работать. Наконец официантка вернулась. Хозяин ей сердито говорит: “Где ты пропадала, слушай?“ Та ему в ответ: “Да ты же знаешь, Гоги, я была на похоронах. Это же целый ритуал, и все требует времени“. Хозяин еще больше рассердился: “Что я, похороны не знаю?! Зашел, поздравил и ушел!“.
Нравственный смысл своих произведений Довлатов видел в восстановлении нормы (вспомните, именно эту «норму» надо было восстановить). «Я пытаюсь вызвать у читателя ощущение нормы. Одним из серьезных ощущений, связанных с нашим временем, стало ощущение надвигающегося абсурда, когда безумие становится более или менее нормальным явлением», – говорил Довлатов в интервью американскому исследователю русской литературы Джону Глэду. «Я шел и думал – мир охвачен безумием. Безумие становится нормой. Норма вызывает ощущение чуда», – писал он в «Заповеднике». Изображая в своих произведениях случайное, произвольное и нелепое, Довлатов касался абсурдных ситуаций не из любви к абсурду. При всей нелепости окружающей действительности герой Довлатова не утрачивает чувства нормального, естественного, гармоничного. Писатель проделывает путь от усложненных крайностей, противоречий к однозначной простоте. «Моя сознательная жизнь была дорогой к вершинам банальности, – пишет он в «Зоне». – Ценой огромных жертв я понял то, что мне внушали с детства. Тысячу раз я слышал: главное в браке – общность духовных интересов. Тысячу раз отвечал: путь к добродетели лежит через уродство. Понадобилось двадцать лет, чтобы усвоить внушаемую мне банальность. Чтобы сделать шаг от парадокса к трюизму». Позиция рассказчика вела Довлатова и к уходу от оценочности. Обладая беспощадным зрением, Довлатов избегал выносить приговор своим героям, давать этическую оценку человеческим поступкам и отношениям. В художественном мире Довлатова охранник и заключенный, злодей и праведник уравнены в правах. Зло в художественной системе писателя порождено общим трагическим течением жизни, ходом вещей: «Зло определяется конъюнктурой, спросом, функцией его носителя. Кроме того, фактором случайности. Неудачным стечением обстоятельств. И даже – плохим эстетическим вкусом» (Зона). Главная эмоция рассказчика – снисходительность: «По отношению к друзьям мною владели сарказм, любовь и жалость. Но в первую очередь – любовь», – пишет он в «Ремесле».
«Зона». Довлатов разворачивает впечатляющую картину мира, охваченного жестокостью, абсурдом и насилием. «Мир, в который я попал, был ужасен. В этом мире дрались заточенными рашпилями, ели собак, покрывали лица татуировкой и насиловали коз. В этом мире убивали за пачку чая». «Зона» – записки тюремного надзирателя Алиханова, но, говоря о лагере, Довлатов порывает с лагерной темой, изображая «не зону и зеков, а жизнь и людей». «Зона» писалась тогда (1964), когда только что были опубликованы «Колымские рассказы» Шаламова и «Один день Ивана Денисовича» Солженицына, однако Довлатов избежал соблазна эксплуатировать экзотический жизненный материал. Акцент у Довлатова сделан не на воспроизведении чудовищных подробностей армейского и зековского быта, а на выявлении обычных жизненных пропорций добра и зла, горя и радости. «Зона» – модель мира, государства, человеческих отношений. В замкнутом пространстве усть-вымского лагпункта сгущаются, концентрируются обычные для человека и жизни в целом парадоксы и противоречия. В художественном мире Довлатова надзиратель – такая же жертва обстоятельств, как и заключенный. В противовес идейным моделям «каторжник-страдалец, охранник-злодей», «полицейский-герой, преступник-исчадие ада» Довлатов вычерчивал единую, уравнивающую шкалу: «По обе стороны запретки расстилался единый и бездушный мир. Мы говорили на одном приблатненном языке. Распевали одинаковые сентиментальные песни. Претерпевали одни и те же лишения… Мы были очень похожи и даже – взаимозаменяемы. Почти любой заключенный годился на роль охранника. Почти любой надзиратель заслуживал тюрьмы».
«Заповедник». Всевозрастающий абсурд подчеркнут символической многоплановостью названия. Пушкинский заповедник, в который главный герой Алиханов приезжает на заработки, – клетка для гения, эпицентр фальши, заповедник человеческих нравов, изолированная от остального мира «зона культурных людей», Мекка ссыльного поэта, ныне возведенного в кумиры и удостоившегося мемориала. Прототипом Алиханова в «Заповеднике» был избран Иосиф Бродский, пытавшийся получить в Михайловском место библиотекаря. В то же время, Алиханов – это и бывший надзиратель из «Зоны», и сам Довлатов, переживающий мучительный кризис, и – в более широком смысле – всякий опальный талант. Своеобразное развитие получала в Заповеднике пушкинская тема. Безрадостный июнь Алиханова уподоблен болдинской осени Пушкина: вокруг «минное поле жизни», впереди – ответственное решение, нелады с властями, опала, семейные горести. Уравнивая в правах Пушкина и Алиханова, Довлатов напоминал о человеческом смысле гениальной пушкинской поэзии, подчеркивал трагикомичность ситуации – хранители пушкинского культа глухи к явлению живого таланта. Герою Довлатова близко пушкинское «невмешательство в нравственность», стремление не преодолевать, а осваивать жизнь. Пушкин в восприятии Довлатова – «гениальный маленький человек», который «высоко парил, но стал жертвой обычного земного чувства, дав повод Булгарину заметить: «Великий был человек, а пропал, как заяц». Пафос пушкинского творчества Довлатов видит в сочувствии движению жизни в целом: «Не монархист, не заговорщик, не христианин – он был только поэтом, гением, сочувствовал движению жизни в целом. Его литература выше нравственности. Она побеждает нравственность и даже заменяет ее. Его литература сродни молитве, природе…».
Поможем написать любую работу на аналогичную тему
Реферат
Творчество С. Довлатова: специфика героя, стиля, нравственно-философской позиции.
От 250 руб
Контрольная работа
Творчество С. Довлатова: специфика героя, стиля, нравственно-философской позиции.
От 250 руб
Курсовая работа
Творчество С. Довлатова: специфика героя, стиля, нравственно-философской позиции.
От 700 руб