Нужна помощь в написании работы?

            Огромное значение для культурфилософии имело ницшеанское различие аполлонической и дионисийской культур. Разные полюсы космического бытия запечатлены в обликах Аполлона и Диониса. Два символа в известной мере выразили полноту вечной жизни. Антиномия аполлонического и дионисийского полюсов раскрывается Ницше прежде всего по отношению к принципу формы и индивидуальности как формы духа. Противопоставление аполлонической и дионисийской культур применимо не только к античности. Оно захватывает все европейское сознание. Бог Аполлон — это и есть отображение радостной необходимости сонных видений у греков. Он, по корню своему «блещущий», божество света, царит и над иллюзорным блеском красоты во внутреннем мире фантазии. Он — полное чувство меры, самоограничение, свобода от диких порывов. Про Аполлона можно было бы сказать, что в нем воплощено непоколебимое доверие к принципу индивидуальности. В нем получила возвышеннейшее выражение спокойная неподвижность охваченного им существа. А что же представляет собой дионисийское начало? Сущность его легче всего понять по аналогии с опьянением. «Либо под влиянием наркотического напитка, о котором говорят в своих гимнах все первобытные люди и народы, либо при могучем, радостно проникающем всю природу приближении весны просыпаются те дионисийские чувствования, в подъеме коих субъективное исчезает до полного самозабвения». Согласно Ницше, дионисийского грека от дионисийского варвара отделяла огромная пропасть. Во всех концах древнего мира — от Рима до Вавилона — можно указать на дионисийские празднества, тип которых в лучшем случае относится к типу греческих, как бородатый сатир, заимствовавший от козла свое имя и атрибуты, к самому Дионису. Почти везде центр этих празднеств лежал в неограниченной половой разнузданности. Тут спускалось с цепи самое дикое зверство природы, вплоть до того отвратительного смешения сладострастия и жестокости, которое представлялось Ницше подлинным «напитком ведьмы». Дионису противостоял Аполлон. Его величественная осанка увековечена дорийским искусством. Музыка Аполлона была дорической архитектоникой в тонах, но в тонах, едва означенных, как они свойственны кифаре. Тщательно устранялся как неапол-лонический тот элемент, который главным образом характерен для дионисийской музыки, а вместе с тем и для музыки вообще, — потрясающее могущество тона; единообразный поток мелоса и ни с чем не сравнимый мир гармонии.

            По словам В.В. Шмакова, на арене длящейся вечности Аполлон неустанно развертывает формы бытия и наполняет их жаждой прекрасного. Из безграничного содержания жизни он стремится отчетливо выявить каждую даже самую крохотную частицу ее, исполнить ее сознанием самобытности, во всем и всюду реализовать начало формы. В аполлоническом начале есть только свет, яркий, блистающий, беспрерывно ткущий красоту, не знающий пределов своей фантазии. Но мир этого гения чужд трепету жизни. Как ни величав он и ни светозарен, он гнетет человека отсутствием тепла и сострадания, своим бездушным спокойствием, безразлично взирающим на скорби и восторги всякого существа. В нем есть экстаз, и этот экстаз бесконечно упоителен, ибо он уносит томящийся дух, по словам В. Шмакова, в светозарные чертоги света, но в то же время гнетет и распыляет его. Великий закон, царящий здесь, не знает милости, не знает чуда, сказки, ибо здесь гармония красоты считает себя всем. И эта красота влечет человека, исполняет его дух великим томлением, и все доносящиеся до него отзвуки мира бога лиры и солнца он претворяет в многообразные виды искусства форм и слова. Единство человека с природой, для обозначения которого Шиллер пустил в ход термин «наивное», — ни в коем случае, считал Ницше, не представляет простого, само собой понятного, как бы неизбежного состояния, с которым мы необходимо встречаемся на пороге каждой культуры, как с раем человечества. Чему-либо подобному могла поверить эпоха, желавшая видеть в Эмиле Руссо художника и думавшая, что нашла в Гомере такого выросшего на лоне природы художника — Эмиля. Однако как редко, по словам Ницше, достигается эта наивность, эта полная поглощенность красотой иллюзии! Как невыразимо возвышен поэтому Гомер, который, как отдельная личность, относится ко всей аполлонической народной культуре так же, как отдельный художник сновидения ко всем сновидческим способностям народа и природы вообще. Гомеровская «наивность» может быть понята лишь как совершенная победа аполлонической иллюзии, которой так часто пользуется природа для достижения своих целей. Принцип индивидуальности знает лишь один закон — индивида, т.е. сохранение границ индивида, меру в эллинском смысле. Аполлон как этическое божество требует меры и, дабы иметь возможность соблюдать таковую, самопознания. И таким образом, рядом с эстетической необходимостью красоты стоят требования «Познай самого себя» и «Сторонись чрезмерного». Действие дионисийского начала представлялось аполлоническому греку «титаническим» и «варварским», хотя он, как считал Ницше, не скрывал от себя и своего внутреннего родства с теми поверженными титанами и героями. Мало того; он должен был ощущать еще и то, что все его существование, при всей красоте и умеренности, покоится на скрытой подпочве страдания и познания, открывавшейся ему вновь через посредство этого дионисийского начала. Аполлон и Дионис связаны неразрывно. И неслучайно философ задавался вопросом: где именно впервые подмечается в эллинском мире аполлонический росток, развивающийся впоследствии в трагедию и в драматический дифирамб ? Образное разрешение этого вопроса, как считает Ницше, дает нам сама древность, когда она сопоставляет на своих барельефах и геммах Гомера и Архилоха как праотцов и священноносцев греческой поэзии. Оба они могут рассматриваться как вполне и равно оригинальные натуры, изливающие пламенный поток на будущее всего греческого мифа. Аполлон  отграничивает  отдельные  существа  друг  от  друга, снова и снова напоминает об этих границах как о священных законах  своими  требованиями  самопознания  и  меры,   и  тем самым  он  хочет  привести  их  к  покою.   Но,  дабы  при  этой аполлонической тенденции форма не застыла в египетской закостенелости и холодности, дабы в стараниях предписать каждой отдельной волне ее путь и пределы не замерло движение всего озера,  —  прилив дионисийства время от времени вновь разрушал эти маленькие круги, которыми односторонне аполлоновская «воля» стремилась замкнуть весь эллинский мир.

Поделись с друзьями